Для восстановления архива, сгоревшего в результате теракта 04.12.2014г., редакция выкупает номера журнала за последние годы.
http://www.nana-journal.ru

ЧИТАТЬ ОНЛАЙН

Пресс-эстафета "ЧР - ДОМ ДРУЖБЫ"


Абрисы Печать Email

 

Повесть

Светлой памяти Тины Брюссель

 

Ты дрожишь на холодном пронизывающем ветру.

Тонкое платье для намаза – единственная память о тихо скончавшейся бабушке –

пропускает рассветную сырость.

Но ты упорно стоишь, ожидая, пока сердце замрёт в последнем ударе боли.

Но вот он – удар. Последний.

Ты забегаешь в тепло дома, неся в груди знакомую боль.

То чудо, от которого не можешь – и не хочешь – избавиться.

Вечная боль вечно ждущего сердца.

 

 

 

 

 

АБРИКОСОВЫЙ РАЙ

 

Утро сверкнуло слепящими оранжевыми брызгами в окошко полусонной спаленки.

Но наш старый вояка дом, после зимних боёв 94-го понёсший не восполненные мной потери в «жилой силе»: зал, пара спален, столовая и прочие, не менее необходимые, метражные радости, – и потому пользующийся всеми привилегиями ветеранов всех вселенских локальных войн, всё еще поскрипывает оставшимися старыми балками в блаженной полудрёме.

Мне тоже отчаянно не хочется вставать.

Да и не выберешься из кольца этих, окатывающих тебя волной нежности, родных объятий…

Веки предательски смыкаются. «Занавес» благополучно опущен. Утро подождёт.

Лежим втроём: я посерёдке – девочки, сплетя ручки у меня на груди, – по бокам, забурившись в нашу огромную семейную перину и укрывшись единственной роскошью – пушистым – умопомрачительной, для нашей убогой обстановки, расцветки – двусторонним одеялом. Дети обычно начинают день с торжественного ритуала застилания кровати (точнее, всего, что мы в последнее время используем в этом качестве), с тщательным разглаживанием шелковистого ворса нашего домашнего зверя – «одеялиного тигла». Следующий пункт – ежеутренние упражнения на развитие артикуляции. Под строгим присмотром старшенькой, которой эта напасть – шепелявость – не коснулась, младшая дочурка, старательно надувая щёчки и вытягивая шейку, пытается подражать шерстяному зверю: «лы, лы!» Потом идёт зарядка язычком – «мостик», «трубочка»…

 

…Что такое! Только потянулась сладко – до хруста в затёкшем теле – в спину тут же втыкается ребро доски – как раз на стыке двух сомкнутых разнокалиберных сборных «кроватей». Вроде добирала недостающую высоту одной досками рассыпавшегося от сырости комода, но, видно, не рассчитала – они всё время кренятся. Теперь главное – встать, чтобы какая-нибудь из них предательски не хлопнула – иначе прощай, спокойное утро…

Тупо раскачиваю доску, словно детские качели (да! не забыть бы их повесить хотя бы сегодня), пытаюсь бесшумно подняться. Перина не амортизирует – только тону в ней. Со стороны – крутящийся на спинке майский жук, пытающийся встать.

Мне труднее – я в тесных объятиях, которые не так просто разомкнуть.

Лучи в комнате уже не шалят. Тоже прикорнули на самом подоконнике.

Тихо соскальзываю с кровати.

В комнате по-прежнему тихо. Малышки сопят, уткнувшись щёчками в подушки, всё так же держась ручками. Вечером, когда я торжественно установила новую, почти настоящую, кровать – шедевр моей изобретательской мысли, прикрыв огрехи простынкой и взбитыми подушками, дети шумно заспорили, кому лежать рядом со мной (подозреваю, что не от избытка телячьих нежностей, а скорее из страха перед таинственной, вечно громыхающей, гудящей и воющей за окном ночью). Наконец, старшая уложила нас «без обид» и я, резко припечатавшись спиной – сквозь тут же сплюснувшийся подо мной слой пуха – к зазору между кроватями, почувствовала себя йогом... Но вставать и что-то там ещё переделывать – сил уже не было. Весь день прокопалась, вытаскивая из груды собранных в углу двора железок скрученные узлом кроватные сетки. Потом отбивала их чудом сохранившейся в сарае, после набегов мародёров, кувалдой, выравнивая и сбивая острые пики-отростки. Пока всё это подогнала под размеры двух, заранее собранных из подручных материалов кроватей, устала так, что уже спотыкалась на ходу. Руки гудели, мелко дрожа, голова – в сонном дурмане. Нырнула в забытье, еле дождавшись, пока детей сморит лёгкий первый сон. В последнее время начала быстро уставать. Единственная мечта – зарыться в сон и беспробудно спать, отключившись ото всего…

Не получается расслабиться. Вечное замирание – боязнь тишины. Вечная «боевая готовность номер один» – верхняя одежда на ночь – чтобы сразу – детей на руки – и бежать: от обстрела, бомбёжки, взрывов… ото всего… подальше… закрыв им ушки, чтобы не оглохли, закрыв глазки, чтобы не обожгло им души ужасом… Котомка в углу – самое необходимое в дорогу. С детишками налегке не побежишь…

Когда же это было: покой, сонная тишина за легкомысленными занавесками на окнах, приглушённый свет ночника, тиканье будильника на тумбочке?.. Лёгкий сон. Словно и не было ничего. Но долго саднит сердце от непонятной боли… И внутри тебя – там, куда давно и надолго забилась душа, – ощущение гулкой пустоты.

Вот – оно. Твоё настоящее. Тронешь – не исчезает, как ни жмурься и ни три глаза, словно в детстве… Скелетная геометрия убогого быта: квадраты окон, затянутые вместо выбитых стёкол плёнкой, покосившиеся двери на расшатанных косяках, отсыревшие голые стены, небо в просветах обшарпанного пробитого потолка… Вечная заноза в сердце.

 

И эти две крошки под моим крылом…

 

Всё! Хватит распускать нюни. За дело!..

Рывком открываю дверь – в комнату мгновенно проникает, пронизывая меня, слепящий свет.

 

…Сегодня собираем абрикосы...

 

Маленький сад наполнен их благоуханием.

Оранжевые, с красными мазками на налившихся боках, с искрящейся соком рыхлой мякотью, плоды – после ночного ветерка – лежат, призывно желтея в темнеющей от росы траве.

 

В саду – небольшом квадрате заднего дворика, размерами в сорок раздумчивых шагов прямо и вполовину того – в сторону, из прежних его обитателей выжило в войну только трое… Два айвовых дерева и одно абрикосовое.

Айвовые давно уже просто держатся за жизнь, вцепившись в воздух ветвями. Стволы неуклюже скособочились после того, как земля во дворе – в ещё не забытую войну – была вывернута наизнанку девятью воронками от снарядов. (До сих пор, если присмотреться, можно увидеть на огрубевших стволах ещё не зажившие частые насечки-щербинки от осколков разрывавшихся тогда снарядов.) Обе уже не плодоносят. Стоят рядышком, притулившись в уголке, опершись на случайные опоры-костыли, и, словно идущие по пустынной одинокой дороге старушки, тихо обнимают друг дружку узловатыми иссохшими ветвями. И, похожие на горсть, листья их – когда проходишь под ними – касаются твоего лица бархатистой изнанкой так нежно, что – закрой глаза – и кажется – это бабушка бережно гладит тебя – сонную – по розовой щёчке в, уже и самом ставшем сном, детстве… а сухими краешками так же поцарапывают кожу, как маленькие твёрдые мозоли на её прохладных ладонях.

В отличие от старых кумушек, абрикос, помнящий их, когда они были ещё тощими голенастыми саженцами, с завистью глядящими на его, уже тогда пышную, шелковистую крону, всё ещё держится молодцом. Но плодами тоже особо не балует. После войны давал лишь столько, что хватало только шустрой белочке, всегда – в пору, когда плоды были ещё совсем зелены – наведывавшейся в гости к старому дереву. Она обычно, серо-рыжим огоньком, мелькала в его ветвях, надкусывая и скидывая (видимо, лакомясь молочно-белыми, ещё мягкими косточками) кислые плоды вниз и беззаботно шурша мягкой листвой. Мы долго ломали голову, что же она нашла в этом дереве. Вроде и есть ничего не ест – одно баловство. Да и её товарки даже не удостаивают его кислятину вниманием – куснут раз-другой сводящие скулы терпкие зелёные камушки – и только их и видели: стрелой пролетают над ветками в соседский заброшенный сад. Там им полное раздолье: от дома одни – развалины, бурьян выше человеческого роста, ни людей, ни собак. Лишь стоит посерёдке, вырвавшись зелёным фонтанчиком вверх, из вечного сумрака заброшенного двора, старая высоченная груша, собрав вокруг себя выводок юных вишенок. Издали – ни дать ни взять – старая тётушка-опекунша, гордо ведущая шумную стайку глазастых смешливых племянниц на их первый ловзар – в свет, нарочито громко, деланно ворча, обучая их по дороге скучным правилам такого же скучного хорошего тона...

Но наша белочка поселилась у старого друга надолго.

Впрочем, абрикос – тоже парень понятливый и благодарный. Видно, подустав от монотонности одинокого стояния, с краткими шумными перерывами на вульгарные перебранки недавно поселившихся в соседних деревьях ворон с потихоньку возвращающимися в хрупкую послевоенную тишину, в сень родных садов, прежними певчими жильцами: с их вечными – в пух, прах, клювы, когти – потасовками, с то и дело падающими с ветвей гнёздами, атакуемыми неприятельскими щебечущими и каркающими эскадрильями, – он был рад такому молчаливому приятельству. И потому ревниво оберегал свою хлопотливую гостью от случайных взглядов. Стоило кому-то, услышав треск сучьев и глухой стук падающих в траву зелёных абрикосин, подойти к дереву поближе, как тут же листья замирали, дерево словно вытягивалось и... – абсолютная тишина. Ни шороха. И сколько ни вглядывайся в крону – рыжей егозы не видно и не слышно.

Да-да, мы тоже считали, что это белка такая умница. Она же грызун, а значит – отменный конспиратор. Но как-то, совсем ранним утром, я нечаянно встретилась-таки с нашей лакомкой.

Уже давно надо было проверить ствол старого абрикосового дерева...

 

... Тогда, в августе, после боёв, от него оставалось меньше половины… Когда, раскопав под обломками сарая свой инвентарь, с садовым варом в ведре и целым ворохом разных – интуитивно приготовленных – снадобий, я подошла к нему, абрикос уже молча готовился к красивой кончине на виду у своих покалеченных, но предполагающих жить, собратьев. У самого основания зияла огромная рана. Старик стоял, неуклюже прикрываясь рваной корой, стыдливо замерев. Долго говорила с ним, приложив руку к шершавому стволу, ласково укоряя его, пока мы оба, наконец, не осмелели настолько, что я могла осмотреть то, что от него осталось...

Пришлось выгребать груду щепок и трухи, каких-то, нечаянно для себя, оказавшихся у меня под рукой жучков, залетевшие сюда ошмётки листвы и культяпки веточек с соседних деревьев. В оголённом саду – уже почти пустыре – стояла напряжённая тишина, пока я извлекала из нутра дерева свидетельства недавнего, пару-тройку недель назад, массированного обстрела...

Наконец рука коснулась холода металла: прошив ствол насквозь, осколок от снаряда застрял на самом выходе – влёт – у земли. Пошарила ещё – рядом, воткнувшись носом в самое основание, – неразорвавшийся снаряд, каких много было по всему двору и в самом доме.

Посмотрела вверх. Старик совсем сдал. Листья уже привяли. Ещё совсем недавно молодцевато изогнутый ствол теперь почти просвечивал у самого основания.

Стала лихорадочно соображать, что бы такое предпринять, однако всё было очевидно бесполезно. Это действительно была уже смерть.

Уж не знаю, как, но почувствовала, что он – вслепую, в коре, в непонятной мне субстанции – там, где у него наверняка есть то, чем он мог если не видеть, то осязать, чувствовать малейшие флюиды, исходящие от меня… – напряжённо следит за моим настроением. Крона вздрогнула. От дерева повеяло какой-то смиреной обречённостью.

Я медленно поднялась. С демонстративным спокойствием посмотрела в серёдку его кроны. Затем, с видом знающего своё дело лекаря, разложила нехитрый инструментарий. Подставила под изгиб ствола рогатку-опору, обмотав её старой резиной от автомобильной камеры и ветошью, чтобы она не больно впивалась в него. Медленно, словно вывинчивая, вытащила хвост снаряда, отколупала осколок. Долго мудрила, выскребая огромное дупло и дезинфицируя его стенки раствором медного купороса. Потом, через пару часов, садовой карболкой... Всё – по памяти, вспоминая, как это делал отец в пору, когда ещё внимала всему, что он говорил, и смотрела, как он лечил деревья в огромном саду, в зеленых пряных волнах которого утопал старый родительский дом.

Навыки, обретённые в отрочестве, подзабылись. И спросить не у кого… Доверюсь рукам. Само вспомнится… Растопила садовый вар. Смазала стенки дупла. Этого мало. Надо чем-то залить эту зияющую дыру. Живой ствол залила мёртвой смесью – мелкие камушки, песок и немного цемента… Для прочности соорудила внутри дупла что-то вроде сетки из проволоки, выстлав её по основанию и стенкам дупла. Вбить в ствол изнутри гвозди не смогла – по живому… Закрыла куском фанеры. Когда, по моим подсчётам, там всё схватилось, убрала её и смазала пломбу сверху более густым раствором, не доходя до края коры…

На следующее утро дерево всё еще спало. Никак не отреагировало, когда я, хрустнув попавшейся на дорожке веточкой и со свистом рассекая хлёсткую от холодной росы траву, вплотную подошла к нему. Долго простояла, слыша лишь своё дыхание да легкий угрожающий скрип нависшего над землёй, лишь упираясь в неё маленькой живой подковкой, ствола. Потом ушла – и не беспокоила дня два.

К полудню третьего листья начали тихо, сворачиваясь в серые жгутики, опадать.

Дети, не подпускаемые мной близко к опасному месту, издали, скорбно хлюпая носиками, смотрели на умирающее дерево, понимая, что в этом дворе происходит ещё одна беда.

Я понимала, что сделала всё, что умела. Хотя не умела почти ничего – и от этого чувствовала свою вину.

Ветер, набегая порывами, поднимал в воздух сухие шкурки листьев, и они долго носились у самой земли, покрывая собой разорённые грядки с зеленью и собираясь в канавках между порушенными рядами налившихся молочной спелостью томатов.

Дерево, возвышавшееся над уцелевшим под его шатром молодняком, в любой момент могло рухнуть и подмять под себя всё.

Оставалось надеяться, что в ближайшие дни – пока не найду себе помощников в этом деле, чтобы аккуратно – по частям – распилить старый ствол, не поднимется резкий ветер. Хотя, чтобы повалить дерево, особого порыва и не требовалось…

 

– Ма! – горячо шепчет кто-то у самого лица, щекоча пушистыми ресничками.

Точно! Маленькая стоит у обшарпанного, невесть как выжившего ещё в первую войну диванчика, на котором я как рухнула ночью, так и пролежала, бревно-бревном, до утра.

– Слышь? Ма! Вставай… – малышка опять нечаянно пощекотала меня ресничками, так и не научившись, сколько ей ни втолковывали, говорить на ушко, а, сложив ладошки ракушкой, шепча мне где-то между заспанной щекой и губами.

– Что-то нужно, малыш?

В ответ на меня уставились две голубые сияющие пуговки:

– Пошли!..

Покорно иду, на ходу зябко запахивая халат и в который раз думая, что всё-таки нужно детишкам сообразить какие-то удобства в доме, чтобы не бегать им вот так, спозаранку, в дальний угол двора. А! Какие там удобства. От дома полторы комнаты осталось… Хорошо, мастер, что перед первой войной поставил нам кирпичный туалет, не пожадничал на цемент и кладка получилась на славу – тот устоял под взрывами. Правда, дверь, непонятно как сорвавшись с петель от взрывной волны, перелетела через высокий, в три ряда кирпича (на совесть строили!), забор, что отделяет наш участок от старого детского сада, и, распавшись на несколько исходящих опилками кусков, тихо гниёт теперь среди обломков и строительного мусора.

Беру ребенка на руки, чтобы не намочил ножки, и, набрав из толстостенного старого чайника в кумган ещё не остывшей с вечера водички, иду по дорожке в глубь двора.

Малышка, довольная, восседает у меня на руках, то и дело дёргая нависающие ветки за влажные листья, – нас окатывают круглые, сверкающие в холодных утренних лучах, росинки…

– Мы не сюда идём…

– О чём ты?

– Нам туда!..

Она показывает выпроставшейся из широкого рукава пижамки тоненькой ручкой в золотистом пушку куда-то в сторону.

– А зачем туда?

– Там… тульк, – шепелявит она, нетерпеливо дрыгая ножками.

Я, досадливо чертыхаясь, разворачиваюсь в сторону «тульки»…

 

Мой красавец стоит – весь! – в какой-то зеленоватой дымке.

Наскоро спустив ребенка на крылечко, близоруко щурясь, подхожу к дереву. Да! Старый хитрец гордо шелестит мне навстречу полупрозрачными клейкими чешуйками проклюнувшейся зелени.

– И не стыдно!.. Старый, вон – кора клочьями, как у бродячей псины, на одном носочке джигитуешь. Осень на носу... А ты разрядился, словно весной, – счастливо обращаюсь к нему мысленно, недоверчиво трогая липнущие к ладоням зеленые язычки…

Дерево молча слушает. Знаю, что слушает, слышит. И знает, что я счастлива и что оно будет жить.

…Как раз на следующий год после этого, весной, старый абрикос и подружился с белочкой. И это было хорошо. Им было хорошо вместе…

 

Я прошла, гремя жестяным ведерком с гашёной известью, вдоль хилого пучка торчащих из земли зелёных ладошек тюльпанов, выцарапала из колючего плена розовых кустов застрявшие любопытные усики огурцов и, на ходу перетягивая жгутиком торчащие в разные стороны щетинки малярной кисти, подошла к абрикосу.

Старшенькая вчера жаловалась, что на его – и так в грубой сети трещин – коре извёстка не держится, а тут ещё это заросшее дупло выделяется тёмным жирным пятном, от выступившего вара, на стволе, так что все её старания по наведению «шика-блеска» на заднем дворике перед заезжими соседскими девчушками – «вообще никуда!». Пришлось мне вызваться десантом, чтобы с утра пораньше, пока её подружки посапывают по своим кроватям, заняться «работой над ошибками». Заодно проверить, что же там за пятно на месте дупла.

Сад, конечно же, не спал. Куда там! Всю ночь наяривали соловьи, развлекая садовую публику и будя зависть у местных лягушек, с начала весны демонстративно расположившихся табором по берегу Сунжи и до сего дня несколько месяцев кряду оглашавших пустынную округу незамысловатыми руладами (теперь – вот уже вторую неделю – они ревниво прислушивались к залётным гастролёрам, лишь изредка обиженно поквакивая в короткие птичьи антракты). А уже с утра какие-то пичужки – и не упомнишь, кого как величать, – деловито попискивают на самой верхушке молодого ореха, уже заявляющего права чуть ли не на половину нашего садового мирка. И жалко ветви такому красавцу подрезать, да ничего не поделаешь – остальной компании солнечные ванны тоже прописаны.

Привычно задрав голову к кронам подросших любимцев, захожу к старому абрикосовому дереву с тыла. Потом, резко наклонившись, ставлю ведро в траву, стараясь не шуметь… и – нос к носу – замершие в ужасе глазёнки-бусинки впиваются взглядом прямо мне в глаза – в не меньшем ступоре. Туго, со скрипом, соображаю, что это белочка. Та самая… Нет. Оказывается, совсем ещё малыш-бельчонок. Он висит, распластавшись по стволу, впившись коготками в шершавость коры и – ещё мгновение – просто вдавится в ствол, растворится в нём, распадётся на мельчайшие атомы в эфире. Но чуда не происходит. Он так же беспомощно висит на стволе. Я так же нависаю над ним – огромной неведомой опасностью. Пауза затягивается. Не знаю, куда себя сию минуту же деть – такую большую и неуклюжую, чтобы у малыша от страха не разорвалось сердечко. Он тоже плохо соображает, в паническом оцепенении не понимая, что, собственно, все пути-выходы ему открыты и он может запросто шмыгнуть в любую сторону. Его крохотное тельце бьёт мелкая дрожь. Кляну себя на чём свет и тихо делаю полшажка назад. Потом ещё. И тут явственно ощущаю, нет, вижу – листья абрикосового дерева тоже начинают дрожать мелкой рябью… Кругом абсолютный покой. На соседних деревьях не шелохнулся ни один лист. А тут мощная крона старого дерева пульсирует, словно огромное зелёное сердце.

Резко отступаю и, не оборачиваясь, иду прямо в дом.

 

...А сегодня мы собираем в саду абрикосы…

Тёплые оранжевые капли солнца с душистой мякотью.

Дерево впервые за долгие годы дало настоящий урожай.

Отвыкнув от таких щедрот, всё наполняем и наполняем вёдра, корзины, огромные алюминиевые тазы, пузатые ведёрные кастрюли… – всю нехитрую уцелевшую утварь.

Девчонки скачут вприпрыжку вокруг благодушно разомлевшего под полуденным солнцем дерева, потихоньку поднимающего к небу освобождающиеся от золота плодов ветви.

В этом году белочка не пришла.

В прошлую осень она ещё мелькала рыжим закатным лучом в желтеющей листве своего старого друга. Но весной дерево её не дождалось.

 

Три дня над двором поднимался благословенный дух абрикосовых джемов, всех, по ходу вспомнившихся, видов варений. Сверкали стеклянными боками чудом уцелевшие в обрушившемся подвале банки, готовые принять в себя семейный стратегический запас. Кололись – тщательно помытыми камушками и молотком – с поеданием детишками, тут же, «бракованных» ядрышек – абрикосовые косточки, аккуратно вынутые из целых плодов. Деловито жужжали осы над медными, с кое-где вплавившимися осколками, тавами, в которых благоухали, исходя соком, томясь на слабом огне печи, потихоньку сморщивающиеся абрикосы с обязательной начинкой из вишни и, с миндальным привкусом, абрикосового ядра. На широких дощатых подносах, устланных белой холщовой тканью, выставлялись для просушки выдержанные в растворе раздобытой по случаю лимонной кислоты – чтобы не потерялось золото лета – абрикосы для сушек, бережно укрытые двумя слоями марли…

Над нашим маленьким мирком высился прозрачный купол неба с легкомысленными завитушками облаков, и мы чувствовали себя под его защитой…

 

А вечером третьего дня маленькая озорница юркнула к старшей под одеяло, поворочалась, вскочила, затем плюхнулась на её подушку и о чём-то горячо зашептала ей в щечку. Против обыкновения, старшенькая не заартачилась, не стала ей выговаривать менторским тоном, а, притихнув, сосредоточенно слушала…

Потом обе, взявшись за руки, подошли и молча встали у стола, где я завершала плодово-ягодную эпопею.

– Почему не спим? – спрашиваю нарочито строго, чувствуя, что эта стоячая забастовка – неспроста.

Молчание.

Потом – тяжёлый вздох и неожиданно грудной голос только-только доросшей до своего десятилетия старшенькой:

– Мы знаем, куда она пропала.

Напряжённый дискант младшей:

– Да! Мы всё знаем!..

Шумовка, крутнувшись вокруг своей оси, выскальзывает из рук, тонет в чане с джемом.

– О чём это вы? Кто пропал?

– Белочка! – в ребячьих глазах – одним световым мазком – гнев, боль, посверк слёз…

Тут же подхватываю детишек на руки, пока всё это не пролилось бесконечным горем, которому – уже знаю – не будет ни пределов, ни объяснения.

Делаем на широкой кровати нашу любимую норку, укрываемся ото всего мира одеялом и шепчемся…

– Ма-а… Помнишь, ты ругала мальчишек?

– Я их часто ругаю.

– Не-е! Когда они злые были!..

– Да они всегда такие…

– Нет! – вскакивает младшая. – Когда они в парке из дерева орешки принесли…

 

Прошлой осенью предприимчивая послевоенная ребятня, привыкшая промышлять по заброшенным садам, в поисках ещё не обнесённых их конкурентами плодовых деревьев, в бывшем городском парке, похожем теперь на поле брани с верещагинских картин, в одном из деревьев нашла беличьи запасы. Резонно полагая, что – по законам военного времени – им полагается добыча, они с трофеями за пазухами гордо шествовали по улице.

По тем же законам военного времени, каждый взрослый имел неоспоримое право досмотра содержимого ребячьих карманов и пазух в двух случаях: во-первых, если его одолевали подозрения относительно «взрыво-горюче-безопасности» этого самого содержимого для самих лопоухих шалопаев и, во-вторых, если он не был уверен в относительной честности способа его приобретения. Прочие случаи, за ничтожностью их для нашего нынешнего полуголодного послевоенного быта, не рассматривались – до лучших для педагогических изысков времен.

Так и в этот раз. Увидев ватагу местных мальчишек, которые в нашей вынужденной нищете были почему-то все на одно лицо, я, заметив оттопыривающиеся на животах уже изрядно – в дневных походах – замызганные майки, окликнула их. Нехотя подошли.

Вот тогда-то, узнав, откуда все эти орешки и прочая мелкая снедь, я, решив пробиться сквозь броню их азартной предприимчивости, вспомнила старую то ли байку, то ли быль. О том, как белочка, обнаружив, перед накатывающей бесконечной зимой, что все её запасы украдены и её ожидает мучительная голодная смерть, тщательно подыскивает подходящую веточку в форме рогатины и, рывком бросившись на неё сверху горлышком, вешается.

Мальчишки, посапывая, долго молчали, потом тихо пошли к дуплу.

 

…Но я помню точно, что тогда рядом со мной не было выжидающе глядящих на меня сейчас – в полумраке одеяльной норки – следопытов в кургузых полинявших пижамках.

– Были, – прерывает мои мысли старшая, – мы тогда на лавочке сидели, под вишенкой. У забора. Ты ругала их и громко говорила. Мы всё слышали.

– Под вишенкой? Ну что ж... Под вишенкой, так под вишенкой…

– А, что ли, наша белочка тоже умрела? – упавшим голосом спрашивает младшая.

– Скончалась, – со знанием дела, скорбно поправляет её старшая.

– Ага! Мы у неё все абрикосы назьмили... отнимили, вот она и скончилась.

– Да не «отнимили» мы у неё ничего! Не сочиняйте.

– А почему она не приходит?.. – ожидающий придых.

– Она, помните, весной приходила к абрикосу?

– Ну?

– Ну, вот вам и «ну»! Она только зелёные абрикосы любит.

– А поспелые терпеть ненавидит?

– Конечно!

– Значит, мы у неё не своровили ничего?

– Нет, точно не «своровили» и не «отнимили»!

– … А тогда... почему её нет?

– Как это нет?

– Нигде… нет…

– Ну-у! Вы совсем непонятливые, что ли?! Она выросла, стала уже большой и ушла жить в другие места, где еды больше.

– И детишков много поделывала себе, да?

– И «детишков», и замуж вышла.

– За кого?

– Ну-у… Белка?.. За белк… за белку, что ли, получается?.. Да нет...

Мы с хохотом вываливаемся из норки. Девчонки устраивают весёлую потасовку, повторяя «Мама – незнайка-мамайка!»

Я пытаюсь их унять, закрываю керосиновую лампу стопкой книжек, чтобы полумрак успокоил их.

Из темноты посверкивают весёлые глазёнки.

– Ма-а-а!..

– Ну, что опять?

– Она за медвежонка вышла, он же-же тоже лазит по абрикосам, по яблокам, по айвам всяким...

– Точно! За медвежонка. Спите! – прерываю их фантазии и, прихватив кадку с дроблёной скорлупой абрикосовых косточек, выхожу во двор.

 

Голубоватое сияние луны серебрит притихший двор. Под ногами то и дело что-то шмыгает, юркает, посвистывает… В ветвях ворочается то ли ворона, то ли ещё какая крупная постоялица. Соловьи угомонились. Не слышно даже вечного кваканья зелёных болтушек у реки.

Странно. До войны здесь был город. Помнится, мы с мужем радовались, что у нас вроде частный сектор, но всё рядом. За забором, по соседству – детский садик. Метров за пятьдесят – университет. Чуть подальше – школа, кинотеатр, шумит центральный проспект. Напротив – городской парк, где до позднего вечера светятся цветные гирлянды на чёртовом колесе, не затихает детский счастливый визг, доносятся голоса массовиков из динамиков.

Наша Московская улица (нас в шутку так и называли – «москвичи») до утра шелестела шинами шоссейки. Из-за окон вырывался приглушённый гомон, музыка, бубнили дикторы в телеящиках, по тротуарчику, вдоль домов, разгуливали местные матроны, чтобы потусоваться на чьей-нибудь лавочке, в перерывах между лузганьем семечек и перемыванием косточек соседкам покрикивая на расшалившуюся ребятню…

Сейчас здесь стоит оглушительная тишина.

Правда, днём изредка пробегает стайка приезжих, вечно шумливых, ребятишек, гроздьями виснущих на деревьях в бесконечных зарослях. Но их беспечные крики так неестественны среди мертвых развалин…

Поскорее бы уж зима. Зимой отсюда почти все уезжают – кто в село, кто – в уцелевшие квартиры. Боятся жить в развалинах, когда с них сходит весёлая зелень…

Тогда на всей улице остаются две-три семьи.

Тишина проникает во все щели.

Мы давно – «хуторские». Даже не представляем, как это раньше жили с соседями через забор, переговаривались…

В сумерках зависали над штакетниками, делясь своими бабьими горестями…

Теперь в соседских – сплошь в густых диких зарослях – обезлюдевших дворах прячутся фазаны, шмыгают белки, по ночам воют одичавшие собаки…

Да. Поскорей бы похолодало. Тогда точно знаешь, что мир пуст и бояться некого: никто больше не будет стрелять, потому что уже – некому и – не в кого.

 

Белочка?.. Белочка тут и лежит. Под вишенкой. Разодрали её собаки. Она-то ведь уже не пугалась чужих – после нас. Стояла, наверное, глядя на них бусинками глаз, смешно крутя чёрной кнопочкой носа над торчащими зубками…

Не пуганая…

Плохо, когда в тебе отключена «сигнализация». Тот очень, оказывается, нужный красный свет тревоги.

Тогда, весной, я вырвала на улице у псин маленький окровавленный ошмёток. Что-то отчаянно кричала, до спазмов боясь их оскала и недоброго налившегося взгляда исподлобья – глаза в глаза, когда я с кровавым комочком шерсти в руках стояла против их, ставшей полукольцом, тихо огрызавшейся своры…

Похоронила под вишенкой. Под той самой… В углу забора. Дальше, во двор, идти не могла – дети увидели бы, а на улице меня ждали псы.

Правда, скамейку отнесла подальше от этого места.

 

Зашла в дом, нечаянно скрипнув дверью.

Кто-то заворочался в соседней комнатушке.

Заглянула к детям. Младшая, как обычно, разметалась по постели, опять тихо продвигаясь во сне ножками к изголовью. С ней невозможно рядом лежать – крутится волчком: не знаешь, что у тебя окажется у самого носа через полчаса – то ли пухленькая розовая пятка, то ли пушистые, пахнущие солнцем волосы – предмет её гордости… Но старшенькая «контролирует процесс» – то и дело поправляет на подушке соскальзывающую малышку. Иду к двери.

Старшенькая, мечтательно, из темноты:

– Ма! А помнишь, у нас до войны тоже так было? Помнишь? Варенье делали, компоты всякие. Мы с тобой пироги ещё пекли. Помнишь? И сейчас так… Правда?

– Конечно, маленький!..

– А помнишь, дедушка говорил, что в Раю обязательно бывают сладкие плоды?

– Да, и у нас тоже будут. Всё теперь будет. Как раньше... Обязательно.

– Точно-точно-преточно?

– Точно-преточно.

Поднимаю её на руки. Прижимаю к себе, слегка покачивая.

– О! Тяжёленькая ты у меня...

– Я же ужели взрослая.

– Да, хороший мой… Совсем взрослая… Спи!.. – подтыкаю одеяло.

Свернувшись калачиком, крепко зажмурившись, засыпает… Или делает вид, потому что хочет быть послушной, «чтобы мама радовалась».

Я радуюсь.

 

Да, сейчас как раз так и есть – деревья ломятся от обилия плодов. Как тогда – перед самой войной. Перед первой.

Тогда мы тоже собирали в саду абрикосы…

 

 

ТЫ

 

Приснился твой смех. От него, вернее, от желания увидеть тебя – смеющегося – и проснулась. На стене у койки и по моему лицу прыгали солнечные зайчики. Закрыла глаза и долго-долго пребывала в мелькании оранжевых бликов в кружеве листвы. Они вспыхивали в глубине твоих зрачков, скользили по лицу. А ты, как всегда, говорил о чём-то серьёзном и никак не хотел рассмеяться, чтобы я смогла услышать твой смех...

 

Забылась…В окно подуло прохладой. Открыла глаза: свинцовое небо, постное выражение лица соседки по палате... А в сердце – мелькание солнечных лучей в зелени и твой голос... Почему-то захотелось смеяться и плакать одновременно. Так и сделала. Почти. Лежала, глядя в потолок, и улыбалась, вытирая слёзы.

 

Нас было семеро…

Семь тёток, с «челночными» сумками наперевес – с лихорадочно закинутыми в них – на вскидку – скорым взглядом спешно покидающей родное гнездо матери – жалкими приметами быта, который «быт» там, где осядут её дети: в голой степи ли, в продуваемом ветрами бараке ли, в вагоне поезда – везде, где нужно будет укрыть их, обогреть, не дать умереть с голоду…

Случайные – кому-то из нас взбрело в голову «срезать» дорогу через пустырь, чтобы успеть на попутку, – свидетельницы того, как чьих-то детей, подростков, федералы отводят в укромное место – явно «в расход».

Семеро нас.

И почти столько же солдат – но уже – с автоматами наперевес.

А посередине – десять мальчишек от двенадцати до четырнадцати. Понятно, без паспортов. Откуда им быть? Всюду – война, разруха, в городе почти нет целых зданий, всё замерло… А дети-то растут! Вот точно сказал ВВ, который Маяковский и любимый с отрочества: «У меня растут года»… У них тоже – не спрашивая этот сошедший с ума мир, этих окрысившихся друг на друга взрослых, вообще не спрашивая, просто так – выросли года. И они, «автоматом», подпали под «паспортный» – с автоматами и «стрелялками» не понарошку, по-настоящему, с настоящей болью, пахнущий кровью и гиблым следом – контроль.

Что было делать?

Это был август 96-го. Те ультимативные 48 часов, что были даны федералами грозненцам, чтобы те покинули город перед штурмом.

Поляна-пустырь за химзаводом.

И мы – молча смотрящие в глаза друг другу…

 

У них было ПРАВО СИЛЬНОГО.

У нас – ПРАВДА. Обыкновенная человечья правда обыкновенного человечьего бытия.

У них была сила.

У нас – та же правда – жалкая для них – но дающая нам устойчивость в этом поставленном с ног на голову мире.

 

…Заранее чувствуешь, когда свиток твоей судьбы сворачивается. У этого состояния свои знаки. Это воспринимается спокойно, если быть готовым к нему.

Да, бывает так, что на последнем, ощущаемом кожей сердца, завитке – нечто входит в душу, укрепляя тебя в мысли, что ты не завершил что-то важное, и тебе приходится – с порога – возвращаться в мир – уже в новом состоянии.

Но никогда не знаешь, будет ли сейчас так или на свитке всё-таки вдавится сургучная печать.

 

В тот раз так же в груди стала шириться тишина. И ты уже ступила на последний пролёт зависшего над пустотой моста…

 

«Машины» смерти, блюдущие «закон и порядок»… Гордящиеся этим «званием»…

 

О чём-то же они думали… Но о чём? Такая пустота в глазах… Совсем не похожи на замызганных мальцов-срочников – те другие. И лица у тех – какие-то заморенные. И в глазах – если чувствуют опасность, когда одни, не толпой, – забитость бездомного щенка.

 

Согнанные сюда со всех концов богатой людскими ресурсами и нищей бытом страны, прогоняемые на бесконечных маршах из одного «места дислокации» в другое, с одинаково изнурёнными, землистого цвета лицами, в нелепо смотрящейся на них форме, нестандартные, даже отдалённо не напоминающие бравых киношных солдат, подавшись вперед корпусом, слепо – когда в мареве жгучего пота каждый различает лишь напряженную взмокшую спину бегущего впереди – те раз в неделю, волоча ноги, топали неуклюжими кирзачами мимо наших дворов…

Каждую пару месяцев – новые, но все – одинаково тщедушные и отрешённо несчастные – одинаково ненавидя и неведомых нас, и невидимых тех, кто сидит «там», в «центре», и распоряжается нашими жизнями: ещё вчера своего народа, ставшего «стрелочником» всех державных проблем, и ребят, в чьи мальчишеские руки вложили «карающий меч», не объяснив толком, за что они должны «карать»…

Злости к этим пацанам не можешь наскрести в своём сердце – даже после стольких и грубостей, и заведомой подлости с их стороны…

Даже после первой крови, пролитой ими…

Почему-то хочется верить, что не со зла всё это – от неведения, с перепугу…

Какая ненависть может быть к такой же жертве, что и ты? К мальчишкам одних с твоими сыновьями или младшими братишками – лет?

Эти – другие. Да, в одиночку или попарно, – даже более отвратно – трусливы, как и всякие наёмники. Но вместе – та же стая гиен.

Что они – каждый из них – ощущал перед ожиданием короткого приказа?

Отчего дрожат ноздри – от вожделенного запаха крови?

…Застыли в ожидании.

 

Не было приказа «огонь!» или ещё чего-то, знакомого, ожидаемого.

Старший, пусто глядя поверх наших голов, спокойно процедил: «Дави».

 

Четверо, разом проступив через строй – ещё минут пятнадцать назад растянутой шеренгой обречённо бредущих за ними – детей, молча сняли автоматы и молча начали нас бить. Наотмашь. Умеючи. Сначала прикладом в хребет. Потом – уже лежащую на земле, словно ступкой маслобойки, по крестцу, по голове, потом опять по хребту.

Если избиваемая падала навзничь, получала те же удары, но в пах, в печень, в лицо.

Не стреляли почему-то. Просто молча били.

…Трое – подталкивая прикладами – начали уводить детей.

 

Мы поняли. В последнем – уже последнем – рывке, одна из женщин схватила двоих пацанов и, подмяв их под себя, бросилась на землю.

«Ва-а! Сан Дели!» – с криком бросилась другая, хватая за рукава куртки пацана поближе.

«Кричите, сёстры! Кричите!» – захрипела, ещё полчаса назад тащившая сумку своей тщедушной спутницы, кругленькая бойкая старушка, мёртвой хваткой вцепившись в ствол автомата, пытаясь вырвать его из рук бьющего: «Они боятся шума… Кричите!»

«Ва АллахI! Орцах валахь!» – упав навзничь, протяжно заголосила – в небо, – беспомощно раскинув отбитые руки, всю дорогу отмалчивавшаяся молодка в сером, по вдовьи повязанным узлом под подбородком, платке.

Солдаты замолотили быстрее, с остервенением: «Ах, ты с-су… бля…!»

И мы, неистово: «Ва-а, Дели!!!»

 

С дороги, серым витком опоясывающей холмик на пустыре, уже бежали люди из остановившегося на обочине автобуса.

А на пустыре лежали мы – три трупа и четыре судорожно цепляющиеся за воздух, подмяв под себя десять детских тщедушных тел… – живых.

 

…Чем всегда поражает ранняя осень – так это дынным свечением тихого воздуха. Боишься резких звуков и шумных речей под застывшим – почти вплотную приблизившимся к остывающей земле – небом. Какая-то зачарованность во всём. И она проникает в сердце.

Зимой – в снежности озябшей земли – она обретает болезненную чистоту, холод законченности. Здесь – всё призрачно и прозрачно: ожидание, надежда, нерешительность долгих раздумий.

Именно в это время года хотела бы завершить время своей жизни. Чтобы в мире было покойно и светло. И душа запомнила бы его таким.

…За окном больнички – дождь. Наконец, по-осеннему затяжной, но ещё по-летнему тяжёлый. Наверное, потому, что земля до сего дня ещё не остыла.

Женщина пришла сегодня на рассвете. Отыскала мою койку в длинном ряду таких же в коридоре – в палатах лежат тяжёлые. Меня сегодня выписывают.

Соседки прощаются со мной. Подошла боевая тётка с другого конца коридора – все долгие ночи она обходила нас, спящих, следя за нами – чтобы не куксились, рыдая в подушку: «Не будь кашей!» Каждая огрызалась, кто погрубее – просто посылали; но она всё продолжала ходить между нами – уже и не женщинами – калеками: кто с развороченными внутренностями, кто с культяпками вместо конечностей, кто с обожжённым лицом…

Мне – уже в открытую – иззавидовались почти все – тело целое, а что до внутренностей – так невелика беда – кто их видит-то…

– Повезло тебе, – в который раз просипело подобие человека у противоположной стенки – вместо лица – багровое месиво – нет глаза, ушных раковин… под одеяло мы не рисковали смотреть (врачи плотно окружали её, когда делали осмотр или перевязку). – Домой идёшь. И ничего, на женщину похожа…

– Да, похожа…

– Подожди – куда ты такая… – коридорная «няня» идёт ко мне, почему-то впервые за эти недели с большим осколком зеркала – нашим больничным «трельяжем» (до этого ни мне не предлагали, ни я не просила – целая тётка и целая, к чему ещё рассматривать себя, другим глаза мозолить, рисуясь…). – Смотрела на себя?

– Что я там не видела? В маленькое смотрелась – физиономия при мне…

– Да, и ещё эта блямба.

– Какая?..

– Ты что, не чувствуешь?

Я покрутилась вокруг оси, словно щенок за хвостом.

– Чего там увидели? Что за прикол?

– Девочки, поставьте ей…

Одна подняла осколок передо мной. Другая поднесла к глазам зеркальце от пудреницы:

– Поймала?

– …Поймала…

Прямо на хребте – у основания шеи – солидный валик-нарост.

– Врачи не предупредили?

– Да какое там! Дело им до «косметики»! Зажило – и зажило…

– Солидный, получается, у тебя подарочек от «федей»…

– Такой огромный… Как я с этим?

– Да как получится. Ну, ты не унывай. Придумаешь что-нибудь.

– Что придумаю? Это же горб!!!

– Горб не горб – живая же. Может, и рассосётся со временем. А может, так и останется… Ну, что ты? Чего тут развезла лужу? Стыда у тебя нет! Смотри, что тут у нас! Подумаешь, нарост… Мужу и такая сойдёшь.

– Нет у меня мужа…

– А чё ж пела, что дети у вас есть, свекровь похоронила? Вроде на паскуду не похожа. Чего врала, к нам примазаться хотела? Жалости захотелось?

– Не врала я… Всё есть… Было. Ушёл он. Соседка увела.

– Ну-у! Это дело наше такое, бабье. А чего ж рыдала так по нём, пусть и живёт с этой шалавой, если не мужик, что его так любая и может от детей увести.

– Забрали его. Солдаты. Зашёл к нам – детей повидать. А кто-то сдал…

– Боевик?

– Какой боевик! Всю жизнь по стройкам… Кто-то зуб на него имел.

– Не знаешь, кто?

– Узнаю.

– Узнай. Давно ищешь?

– С весны. После первой же.

– Долго ищешь… Наших так долго не держат…

– Цыц! Раскаркались! Всякое бывает. Ты походи по адресам. Их, многих, в тюрьмы отправляют… Кто их знает, для чего… Верь. Бога проси… Слышишь меня? Проси Бога! Я дам тебе заветные доа… Должны помочь… Главное – верь! А ту стерву и не вспоминай… И на него зла не держи…

– Не держу…

– Вот и правильно… Они ж, мужики – чисто дети малые – им какую цацу покажешь яркую, они и готовы за ней бежать. А ты вон какая – молодая, в соку…

– Ага, «в соку»!..

– А ты не перечь старшим. Я раза в два дольше на свете живу и всякого навидалась. И мужчин этих знаю…

– ?

– Да, девочка! Три раза замужем побывала…

Смех.

С обожжённым лицом:

– Ну, ты не самая «знающая»… Вон, была у нас в селе одна… Так она раз пятнадцать побывала там… Старики на пятом разе запретили за неё калым давать. А она и в ус не дула. А как на свадьбах вытанцовывала!

– Ха! До неё мне точно далеко. А чё ж она их меняла-то?

Начинается обычный для женщин – без мужских ушей – весёлый перехлёст ядреных скабрёзных шуток.

Кто-то уже, подбоченясь, подтягивает культёй без кисти, с раздвоенной костью на конце, грудь под халатом, показывая её прежние, до многомесячного безнадзорного пребывания под больничной одёжкой, размер и форму.

Глаза… не заплывший глаз соседки напротив посверкивает весёлыми искорками…

В коридоре – хохот, женщины, забыв обо всём, хохочут, всё больше и больше распаляясь…

Ждущая меня гостья прерывает веселье:

– Идём?

– Подожди, перетянуться надо.

Соседки помогают затянуть на спине самодельный – из простёганных вручную старых шерстяных шарфов – «корсет» для отбитой печени. Запихиваю в пакет немудрящие пожитки. Туда же – записочки с молитвами, рецепты для печени: мёд, тыква – всё народное, врачам веры нет. Скудную снедь раздаю товаркам, обязательно забираю посуду – нельзя ничего из вещей оставлять: не дай Бог, опять сюда попадёшь.

Кто-то комментирует:

– А помните, молодками были – в роддоме втихаря оставляли что-нибудь, чтобы ещё раз вернуться… за сыном…

Опять смех…. Невесёлый.

– Ну, девочки, будем?

Смотрят на меня. Родные – уже до шума лопат над головой – лица. Когда ещё свидимся… и свидимся ли когда-нибудь вообще… Три долгие, бесконечно тянувшиеся недели, в убожестве уцелевшей в огне войны пригородной больнички, горестные заботы и таимые на донышках надорванных сердец нехитрые тайны наши озвучивались, сплетаясь в темени больничного коридора в незамысловатую общую бабью долю, тихо переливаясь в наших сердцах, словно та вода в сообщающихся сосудах на рисунке в школьном учебнике, становясь единой нашей судьбой... Мне уже трудно будет отделить своё от их. И им – знаю – так же…

– Ну-ка, неси инструмент!

Это распоряжается «няня».

Окружают. Кто-то накидывает мне на плечи старую пелёнку. Кто-то ловкими движениями пальцев вытаскивает из моего «греческого узла» шпильки. Меня не слушают. Пара взмахов зазубрившимися ножницами, шумный взбрызг водой, сопровождаемый (опять! – весело всё-таки расстаёмся) громким смехом. Мелькание расчёски… И вот я – стриженая продвинутая «жеро».

– Так оно лучше. И ничего не видать, и классно!

– Ага! Может, мне и зацементировать их, чтобы ветром не поднимало?

– Ты, вообще, женщина или вошь дохлая (взрыв общего хохота)?! Сообразишь как-нибудь. «Тафтом» сбрызнешь… Шарфик повяжешь. На крайний – глазками поиграешь – никому и в голову не придёт на твой «горб» любоваться. При таком фасаде всё сойдёт!

Прощаюсь с каждой. Судорожно обнимаемся, словно прощаясь навек. Каждая, целуя, шепчет своё – кто молитву, кто напутствие. Моя обожжённая соседка счастливо хихикает: «Щекотно!» – когда, с непривычки, нечаянно накрываю её волной волос.

Уже у – в сито прострелянных – больничных ворот, пропуская вперёд свою спутницу, оглядываюсь.

В окнах, затянутых двойной плёнкой – расплывчатые силуэты оставшихся…

 

Память уже смазывает их черты…

 

– Куда теперь?

Напарница, с которой месяц назад договорилась искать наших по трём новым адресам, долгие часы просидевшая, в ожидании меня, в больничном коридоре, неожиданно молодо – для её осунувшегося, без возраста, лица – улыбается:

– А куда сердце тянет?

– Сердце? Можно и его послушать… Но… потихоньку пойдём, лады? Я пока хилый ходок.

Она останавливается.

Почему-то долго смотрит мне в глаза.

– Чего ты?

– Вот не пойму я. Вроде ты всегда говорила, что соперница твоя – порядочная женщина, что муж твой полюбил её и ты благословила их. А чего здесь промолчала, когда её туткой назвали?

– Не знаю. Духу не хватило. Понятней – когда дрянь уводит. Дрянь – и дрянь. А так... Ты ж знаешь, как это бывает… от добра – добра не ищут. Тогда б по-настоящему начали жалеть… в душу лезть… сравнивать меня и её… Не в мою ведь пользу… Не хочу…

– Ну… как знаешь. Пошли?

 

/Продолжение следует/

 

 

 

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить

©НАНА: литературно-художественный, социально-культурологический женский журнал. Все права на материалы, находящиеся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ. При использовании материалов сайта гиперссылка на сайт журнала «Нана» обязательна.