http://www.nana-journal.ru

Мы в соц.сетях

ЧИТАТЬ ОНЛАЙН


МОЙ ПЕРВЫЙ РАССКАЗ Печать Email

Николай Егоров

 

1.

В конце двадцатых и начале тридцатых годов прошлого века в школах (не знаю: во всех ли?) были нулевые классы. Значит, чтению и письму я обучился в «преднулевом»: лет с пяти занимался дома, и наставлял меня был малограмотный отец - он даже ликбеза не проходил, самоучкой был. С вечера мне давалось задание на утро и день. Методика у моего родного учителя была простая: раздобыв где-то бухгалтерский гроссбух с лощеными желтоватыми страницами и твердой «мраморной» обложкой, он в левом верхнем углу чистой страницы выводил очередную букву, и я должен был сначала обводить ее, «набивая» руку, а потом выписывать сам - строчка за строчкой - до конца страницы.

Отец, страстный книгочей, обожал Пушкина, всем писателям предпочитал русских классиков, и открыл их мне. Жили мы бедно, да, к счастью, тогда в изобилии издавались тоненькие книжечки с рассказами и стихами Пушкина, Лермонтова, рассказами Льва Толстого, Чехова, Горького. Стоили те «тома» копейки, дарили мне их часто, и у меня образовалась своя библиотечка. И я, совсем еще малыш, приохотился к чтению, и преподавателями моими по русскому и литературе стали классики, а учебниками - их книги. У отца я перенял не только корявый почерк, но и привычку читать неторопливо, порой прерываясь и возвращаясь к уже прочитанному и особенно задевшему меня. В общем к школе я готов был прилично, но вот записали меня в армянскую, и мне не понять было, зачем нужно заучивать новую азбуку (айбубен)? Через мучительный для меня и учительницы энкер Мани (товарища Мани) год меня перевели в русскую школу. Отец был рабочим-ударником деревообделочного комбината, и нам дали комнату в трехэтажном доме в центре Грозного, на главной улице его. И школа была близко - дорогу перейти. В ней я и окончил четыре класса и перешел в пятый. К тому времени отца произвели в начальники лесозаготовительного участка в горах, где рубили бук для деревообделочного комбината. На лето все мы -мама, младший братишка Шура и я - тоже перебрались туда, в горы. Вернулись в город к началу учебного года. И на первом же уроке преподавательница русского языка и литературы Мария Федоровна Федотова, полноватенькая, с припухлыми капризными губами, сказала нам, что хочет узнать, насколько мы грамотны и умеем ли внятно излагать свои мысли, и поэтому просит к завтрашнему дню написать сочинение о том, где и как прошло нынешнее наше лето.

И что-то сразу поднялось во мне, что-то овеяло и опьянило меня: я едва дождался звонка с урока, а, возвратясь домой, не пошел во двор играть в футбол, хотя приятели вовсю уговаривали выйти и погонять мяч, сел за стол, взял новую тетрадь в двенадцать листов и приступил к делу. Не отрываясь, я писал допоздна, и на то, чтобы перебелить сочинение, времени не оставалось  - мама велела ложиться спать, приговаривая с досадой:

-  Совсем не жалеют детей, такие задания дают с первого дня. А что дальше будет?

На следующее утро, в классе, собрав наши сочинения, Мария Федоровна удивленно спросила меня:

-   Ты что, не мог вырвать из тетради листочки с сочинением?

-   А у меня сочинение - на всю тетрадь, - ответил я.

-   Смотри ты, размахнулся, как Толстой, - усмехнулась она, и спасибо, что уточнила. - Лев Николаевич.

Тогда я еще не знал, что знаменитых писателей Толстых у нас - трое. Поняв, что, видно, перестарался, я приуныл, но рассудительный Венька Асмолов, мой друг, сидевший со мной за одной партой, утешал меня:

-   Твоя добросовестность, думаю, учтется: сразу видно ведь, что ты не лентяй.

Занятый мальчишескими делами-заботами, я забылся. Но в конце недели Мария Федоровна пришла в класс и достала из портфеля стопку наших сочинений. Опустив ее на стол, прижала рукой, вздохнула и длинно посмотрела на меня.

-   Поди-ка сюда.

Я обреченно вышел к доске.

Весь класс уставился на меня - кто сочувственно, кто с предвкушением чего-то потешного.

Мария Федоровна кончиками пальцев за уголок подняла мою тетрадь:

-   Сначала читать не хотелось... Видишь?

Она откинула обложку: первая страница моего вдохновенного сочинения была наискось перечеркнута жирной линией, нанесенной красными чернилами: как саблей рубанула, до крови.

-  Когда все работы проверила, - продолжала Мария Федоровна, - Решила: дай-ка наберусь терпения, пробегу эту мазню: ради чего-то ты накатал - целый рассказ!.. И видишь...

Учительница открыла и показала мне и классу последнюю страницу моего сочинения.

-   Видишь - «кол» и...

«Кол», большой и яркий, был перечеркнут, а под ним выведена красивая «пятерка» и рядом с нею - плюс.

Вскинув брови, Мария Федоровна обратилась к классу:

-   Целая тетрадь - как курица лапой, но!.. Ни одной ошибки. А уж содержааание!

Она приобняла меня, и отдала мне тетрадь:

-   Не уходи, прочитай вслух.

Села за стол, облокотилась, подперла щеку рукой. А у меня от волнения голос пропал.

-   Помаленьку начинай, - посоветовала Мария Федоровна, - а мы будем сидеть тихо - услышим.

Начав читать, я приободрился и даже стал рубить воздух рукой. Класс выслушал меня внимательно, а Лера Сазонова, молчаливая и пугливая, вдруг воскликнула шепотом:

-   Какой ты, Коля, молодец!

Венька Асмолов одобрительно поднял большой палец.

-   Лера права, - сказала Мария Федоровна. - У тебя есть способности. Их можно развить, а для этого нужно много и упорно учиться. Понял?

Я кивнул, и, словно только этого ждал, пронзительно заверещал звонок на перемену.

С той поры минули почти три четверти века. Сочинение мое не сохранилось. Марии Федоровны уже, небось, в живых нет. Венька Асмолов погиб на фронте Великой Отечественной. Лера Сазонова после Победы вышла замуж за военного летчика и уехала из нашего города. Родной мой Грозный претерпел такое, о чем и думать - тяжко. А то, о чем я писал, сбереглось в памяти. Не целиком, не подряд, но сбереглось и время от времени давало и дает знать о себе в моей долгой и непростой жизни.

2.

Это же Грозный - здесь у нас день начинается сразу: едва рассветет, как тут же, без перехода, обрушит на город, и рассекут землю плотные тени, припечет солнце, и сухо запахнет пылью.

Вот таким «скоростным» утром, переходящим в день, к нашему крыльцу, урча и фырча, подкатывает полуторка, кузов которой уставлен бочками, ящиками, мешками, рогожными кулями, пахнущими копченой рыбой. Подхватив пожитки, мы спускаемся со своего третьего этажа во двор. Папа помогает маме забраться в кабину, меня и младшего брата Шурика подсаживает в кузов влезает в него и сам. Изо всех окон выглядывают соседи, машут руками, желают доброго пути. А Иса Даутаев вышел за нами вслед и сказал нашему папе:

-   Мимо Старый Атаги едешь, махай рукой, Исы привет передавай.

Из кабины высунулся водитель спросил:

-   Хорошо устроились? - и заверил Ису. - Даже посигналим!

Вывернув из ворот, взяли на юг, через Сунжу, в сторону гор, которые молча белели над окоемом. За городом помчались по каменистой дороге; не отставая от нас, клубился пыльный хвост, а навстречу нам

-   ветер, который свежо и горьковато дышал травой. Как я не отвертел голову, не знаю - все мне хотелось увидеть, причем, одновременно справа и слева.

Когда горы надвинулись совсем близко, папа помахал рукой и сказал:

-   Слева Старые Атаги. Скоро справа будут Чишки. И тут же раздался сильный и длинный сигнал,

небось, и сосед наш Иса услыхал его там, в Грозном.

Мог ли я тогда предполагать, что летом сорок первого, курсантом военного училища, проделаю этот путь пешком - туда и обратно, буду жить в палатке на склоне горы под Читками, учась воевать, истекая потом в зной и дрожа от холода в дожди?

Меж тем машина пошла помедленней, дорога заметно потянулась вверх, и с одной стороны, слева, поднялась скальная стена, а справа, в глубоком русле в ярости кипела река. Влажная прохлада охватила нас.

-   Ущелье, - пояснил папа.

Дорога становилась все уже, и я заопасался, что она вовсе пропадет, и мы не сможем добраться до лесоучастка, а застрянем под пугающе тяжелым карнизом.

Машина натужно взвывала, уши у меня закладывало. Но папа спокойно сидел рядом, и это придавало мне уверенности, что все будет хорошо, и я любовался тем, что открывалось мне: то золотились, то серели скалы, порой за рекою, на округлых горах, средь небольших полей виднелись аулы, над ущельем кровлей нависали облака. Мне почудилось, что мы въезжаем в сумерки. Ощущение жути и восторга овладело мной.

-   А если ночь, и мы не успеем? - спросил я. - На дороге заночуем?

Честно говоря, мне этого хотелось: устроиться под скалой, разложить костер...

-   Скоро будет дом Урасу, - ответил папа.

-   А кто это?

-   Мой кунак, старый чеченец.

Почти совсем стемнело. Мы обогнули скальный выступ, и нам открылась втиснутая в бок горы небольшая площадка, а на ней - одноэтажный дом и сад в несколько деревьев возле него. Из-за дома донесся лай, а потом послышался властный мужской окрик. Машина затормозила у крыльца, по которому сошел худощавый и седой чеченец в серой рубахе навыпуск, черных широких штанах, заправленных в шерстяные носки, и галошах. Папа спрыгнул на землю.

-   Здравствуй, Урасу!

-   Драстуй! Хорошо, что приехал. Спасибо тебе. Они обнялись, похлопали друг друга по лопаткам. Пока папа поддерживал маму, вылезавшую из кабины, Урасу, подняв руки, помог выбраться из кузова мне и брату.

При этом старик добродушно приговаривал:

-   Аи, хорошо, дорогой гости!

Он приобнял меня и Шурика, подвел к деревьям и объяснил:

-   Еще видно, быстро ешь фрукт, много ешь, но лишний не рви, не бросай. Вот здесь - яблук. Там гуруш и слив. Много ешь.

Он увел отца и маму в дом, а мы, зайдя под низко нависшие ветки, взялись задело. Мы могли выбирать! Мы, недавно пережившие голод, могли съесть то, что хочется и сколько хочется, не держа в уме, что не мы одни «за столом» и хватит ли еды другим в семье?

Пришли за нами мама и жена Урасу, невысокая и крепенькая чеченка в платочке и просторном платье. Она радовалась нам, гладила наши головы сухой и теплой рукой.

-   Такой хороший дети! Идем кушать.

Нас звали от одного «стола» к другому и рады были угостить!.. Мы и смущались, и радовались, хотя были сыты.

Ночь забылась, и помнится, будто поздний вечер мгновенно сменился утром, солнечным, росистым и звонким.

Урасу за завтраком и потом, возле машины, сокрушался:

-   Зачем уезжаешь? Лес никуда, никуда лес!

-   А если уйдет куда-нибудь? - пошутил папа. Урасу, раскинув руки, весело засмеялся:

 

-   Э-э, куда уйдет... Скажи, что в моем доме был - лес меня уважает!

А я и сейчас всем своим существом чувствую, как они уважали друг друга, мой отец и старый чеченец Урасу.

Когда мы погрузились и отъехали, папа наклонился ко мне:

-   Сам умрет, а гостя в обиду не даст. А кунака - и вовсе.

Я обернулся: Урасу и его жена, понурые, стояли перед своим домом, и мне грустно и неловко стало оттого, что мы не остались у них еще.

-   Они не обидятся нас? - спросил я папу.

-   Я обещал, что мы на обратном пути задержимся у них.

-   А мы задержимся?

-   Если не заедем, не остановимся - обидим навсегда. Но мы заедем.

Я и сейчас, через многие десятилетия, всем существом своим чувствую, как почитали друг друга они, мой отец и старый чеченец Урасу, как верили друг в друга, и, как все немолодые люди, небось, невольно опасались разлук - понимаю их!

3.

Горы, стиснутые ими ущелья, леса на кручах и в распадках, реки и ручьи беснующиеся в каменных ложах, водопадами срывающиеся со скал, не бывают похожи друг на друга. Я всматривался в то, что плыло навстречу, уставал от впечатлений и все-таки неотрывно всматривался, стараясь запомнить все увиденное, и не заметил, где и как мы сделали петлю: когда, изрядно заполдень, приехали на лесоучасток, обнаружилось, что река теперь течет слева, а не справа, хотя крутой склон там же - слева.

И все кругом было могуче, крупно, величественно и просторно, кроме домов, нашей автомашины, нас и встречавших нас людей.

Машина сбросила скорость, свернула от реки с лесу, въехала в улочку между бараками и остановилась у длинного дома, над входами в который укреплены были вывески: «Магазин» и «Контора».

Меж тем машина свернула от реки к лесу, въехала в небольшой барачный поселок, припавший к опушке, и остановились у магазина. Грузовик окружили мужчины в застиранных рубашках, откинули борта, подставив руки, помогли нам слезть и стали снимать и втаскивать в магазин бочки, ящики, кули. Худой дядька в шляпе и мятом галстуке, следил за разгрузкой и делал пометки в тетради.

Пожилой чеченец в черной папахе, черкеске и мягких сапогах отвел папу в сторонку и что-то рассказывал ему. Мама разбирала спущенные на землю наши пожитки. Братишка крутился возле нее, пытаясь помочь. А я точно бы один остался смотрел, слушал, вдыхал. Многое здесь меня изумляло, а больше всего прозрачный, свежий воздух и его прохладный неуловимый запах. Такого воздуха и в таком обилии я еще не знал. Теперь, когда минуло с той поры столько десятилетий, я удивленное думаю: с чего это я так изумился именно воздуху? Не по годам вроде. И пытаюсь объяснить вот чем: я ведь из Грозного приехал, а город наш лежит в низине по обе стороны Сунжи; вверх по течению расположены нефтеперерабатывающие заводы. Откуда там взяться воздуху этакому горному воздуху? Такого простора и такого прозрачного воздуха - в обилии! - я не видывал еще. Ниже леса и поселка лежал широкий и плоский берег. Река змеилась сразу несколькими руслами - разбегалась по галечнику, урчала и свежо брызгалась. Она почти не потеряла скорости, которую набрала в горах, но была неглубока: из воды, между тугими струями, торчали болотные мокрые камни. За рекою крутой склон вымахивал в небо. Слева гора поросла молодым лесом. По краю его, пересекая склон сверху вниз, тянулся деревянный желоб, а вдоль него, тоже сверху вниз, шла тропа. Справа на склоне видны были затравевшие террасы. На одной из них, шагах в пятидесяти от тропы, светлел дощатый домик.

Верх горы обрезал небо, по которому выплывали и тащили к лесу свои тени медленные негустые облака. От галечника у реки к опушке поднимался разбитый травянистый луг - он упирался в стену из гигантских буков - она не была сплошной, в нее уходили широкие тропы, на которых грязь и трава были перемешаны с неокатанными камешками - они ярко белели на зеленом и черном. То и дело по тропам из лесу неторопливо выходили пары черных буйволов в ярмах - волокли за собой тяжеленные серебристые бревна. Позже я узнал, что их здесь называют «кряжами». Голоса людей, мычание буйволов, плеск реки, потолкавшись меж склоном горы и буковым лесом, взлетали к небу, растворялись и терялись там.

От всего увиденного у меня мягко и приятно закружилась голова, и я не сразу расслышал голос папы, который звал меня.

Мама распределила меж нами наши вещички, и мы пошли к реке. Я взял Шурика за руку, папа и придерживал меня за плечо - так мы и ступили в воду, холодную, быструю, скользкую. Струи ее охватывали и оплетали наши ноги, но мы шли, упираясь в небольшие булыги. Было страшновато, но ровный голос папы придавал нам силы и уверенности - он советовал не спешить, отрывать ногу от дна только тогда, когда другая надежно уперлась в камни. Мама сказала папе, что вода в реке такая же, как в Арпе в Вайоцдзоре - в местах, где родились и папа, и мама.

-  Хорошо, что она не такая бешеная, как там! весело отозвался папа. - Но она взбесится, стоит полить дождям в горах!

Позже она и вправду взбесилась, и наш приют на склоне горы отрезало от поселка на опушке. Папа оставался ночевать в конторе, а за кукурузной мукой, овечьим сыром и бараниной мы ходили в аул на горе. Но все это - потом, а пока, перейдя реку, мы стали подниматься по тропе вдоль желоба. Папа сказал, что это - «лоток»: по нему соскальзывают к воде кряжи, вырубленные в лесу на горе.

Мне очень хотелось посмотреть вверх, но тропа была крута, и, чтоб не оступиться, я не сводил взора с тропы, и о том, что мы дошли до поворота к дому, понял, когда папа сказал:

-   Дальше - легче!

А мама выдохнула шумное «уффф» и рассмеялась. От тропы в гору ответвлялась другая, совсем узкая по ней мы дошли до домика. От него пахло лесом, совсем иным, чем здесь - смолистым пахло.

-   Тут мы будем жить, - сказал папа и предупредил. - Ты, Коля, сегодня - завтра сам никуда не ходи и Шурика никуда не пускай: пока не привык здесь, можешь заблудиться. А я уже решил для себя: как привыкну, первое, что я сделаю - это взойду на гору. Она манила меня. Я пообещал папе, что, пока не освоюсь, далеко от домика нашего не отойду, а сам подумал, что освоиться можно быстро - все зависит от меня самого, а я уже не такой маленький, каким кажусь родителям.

4.

Встать раным-рано для меня никогда не было трудно, хотя в то же время я мог и заниматься чем-либо ночи напролет. И хватало, и хватает мне часа, чтобы потом «добрать» - выспаться сполна. Ни «сова», ни «жаворонок, я просыпаюсь сразу, с первыми лучами солнца, в то и до них. Может, внутри себя я просто солнцепоклонник, кто знает? И в детстве дни у меня были «под завязку» заполненными, к вечеру я изрядно уставал, оттого и, оказавшись в постели, засыпал и ныне засыпаю сразу, без маяты.

Даже острые впечатления, захлестнувшие меня на новом месте, не помешали мне смориться едва ли не в сумерки - в самую интересную часть дня. Последнее, что помню из того, что было до сна: маму, вытиравшую тряпкой клеенку на столе. Родители мои были очень дружны, им всегда и, помню, до старости было интересно вдвоем, и они дорожили каждой возможностью побыть вместе, поговоришь с глазу на глаз даже в нашем городском однокомнатном жилье. И мне до слез хорошо было видеть их в эти минуты.

Вошло у них в завидное правило: уложив нас, мальчишек, в постели, родители садились за стол и, чуть склонясь друг к другу, неторопливо и тихо говорили о домашнем и недомашнем. Я не навострял ушей - для меня дорого было не то, о чем говорили они, а то, как они говорили. Эти негромкие и согласные беседы наполняли мою детскую душу ощущением прочного и надежного покоя, и мир казался мне добрей и устойчивей, хотя жили мы бедно и людей, обреченных на страдание, кругом бывало немало - шли тридцатые годы двадцатого века!

В один из таких вечеров там, на лесоучастке, я лежал на узкой деревянной кушетке у дощатой стены, задремывая, и слышал, как папа делился с мамой тем, что особенно тревожило его, тем, чем делился и в Грозном, ненадолго приезжая домой с лесоучастка: людям, не по своей воле оказавшимся в этих благодатных местах, жилось трудно и обидно: заготавливали лес выселенцы - вчерашние учителя, инженеры, агрономы, раскулаченные крепкие, хозяйственные крестьяне - это были умные, знающие, работящие и дружелюбные люди, почти сплошь оторванные от семей - мало к кому могли приехать жены и дети. Облегчить жизнь этих людей было непросто, а, скорей всего, и невозможно, коли бы не чеченцы, погонщики буйволов, жители ближайших аулов: они задешево, а, бывало, и даром приносили кукурузную и ячменную муку, картошку и фрукты со своих подворий.

Через несколько лет, на грани подростковых и юношеских лет, я по-новому, глубже увидел то, о чем не раз тихо и горестно говорили мои родители. Людей, кормильцев семей и самого государства, отрывали от дома, засылали в глухие углы, пытаясь превратить их в рабов, но они обращали подневольный труд в средство самосохранения, в нечеловеческих обстоятельствах жили по-человечески достойно. Уважение к ним у меня с годами укреплялось.

.. .Не помню, когда и как заснул, не помню - были ли в ту ночь у меня сновидения, но помню, что проснулся вдруг, и сразу взглянул на постель родителей - она уже пустовала. Босиком по некрашеному чистому полу прошлепал на крыльцо и увидел маму: в нескольких шагах от меня она разжигала сложенную из камней печурку.

-   А папа где? - вполголоса произнес я.

Мама повела рукой - внизу, мол, на работе - и спросила:

-   Ты что так рано?

-   Уже сильно выспался, - ответил я теми словами, какие слышал по утрам от нашего соседа Исы Даутаева.

Мама сдержанно рассмеялась - должно, боялась, потревожить утро, свежее, светлое и многоцветное. Из ущелья чуть приглушенно доносились уютный рокот реки, гортанные голоса погонщиков, стук топора о дерево и молотка о железо. Оглядывая окрестности, я обошел дом. Меня тянуло подняться на гору, но я не мог нарушить совет отца.

-   Мам, а можно - я туда, к папе?

-   Иди, но будь осторожен. Найди отца и вернись с ним.

По тропе я спустился к лотку и, опасливо ступая, пошел вниз по крутизне. Скоро я увидел плотного, черноволосого и чернобородого рабочего в серой рубахе и серых же штанах, босого. Помогая себе топором, он ставил на место вздыбившуюся на дне лотка пластину.

-   Здравствуйте, дядя, - сказал я ему в широкую и крепкую спину.

Он обернулся:

-   Спасибо, здравствуй и ты. Как тебя дома кличут?

-   Или Колей, или Николаем...

-   А меня - дядько Дегтярь. Вот и познакомились.

 

Фото А. Ильясова


- Любопытствуешь, Николай?

-   Ага... Вам помочь?

-   Не, я тут-ко сам управлюсь. А посмотреть - посмотри, покуда лоток не в работе. Когда полетят по нему кряжи, держись подале! Лесины летят кувырком, иная от неровности скакнет - убить может, коли близко окажешься! Страсть, я тебе скажу!

Он занялся своим делом, а я глаз оторвать не мог: красиво работал чернобородый! И приятно было смотреть на его ловкие и упругие движения.

-   Я пойду, - сказал я. - Мне к папе.

-   Видел, как Максимыч, в контору побег. Там и найдешь его, - отозвался мой новый знакомый. - Под ноги поглядывай и не спеши.

У реки я постоял: боязно было переходить одному. Да и засмотрелся: из лесу выбрели буйволы, тащившие за собой тяжеленный серебристокорый кряж. У штабеля таких же бревен буйволов ждал худощавый мужчина в кепке блином - в левой руке у него была баночка с черной краской, в правой - кисть. Он подскочил к кряжу и на желтоватом спиле вывел черные знаки. Погонщик отцепил кряж, а трое рабочих с шестами сунули под круглый бок лесины длинные жерди. Погонщик увидел меня, поманил:

-   Иди, иди, баранчук, я смотрю!

Я перешел воду, и осторожно приблизился к буйволам:

-  
Они мирный, - сказал погонщик, - Не надо бояться!

-   А чего они такие грязные?

-   Это не грязь, это жидкий земля. Они любят в ней лежать, отдыхать, лечиться.

-   От штабеля держись подале, - остерег меня один из рабочих. - Посыпятся, костей не соберешь!

Я не поверил: не мог представить, что эти громадины могут сыпаться, как спички, но посторонился.

А погонщик откинул со лба белую войлочную шляпу, достал из кармана штанов кисет, а из него - кусочек «рубашки» кукурузного початка, насыпал щепотку табака, примял, свернул, а кисет передал рабочим.

Выпустив изо рта куда-то за плечо дым, погонщик спросил меня:

-   Баранчук, папа-мама есть?

-   Есть.

-   Хорошо. - Он растопырил пальцы. - У меня пять баранчук. И, как ты, есть, и мала-мала.

Попрощавшись с погонщиком и грузчиками, я пошел к конторе лесоучастка, и вовремя: папа показался в дверях, обрадовался:

-   Ты за мной?.. Мама завтракать зовет?

Он взял меня за руку, и мы направились к реке. Тогда я, может быть, впервые в жизни так определенно подумал: вокруг меня добрые и отзывчивые люди - люди, которым стоит доверять. «А иначе - как?» - думаю я теперь, на склоне лет своих, хотя не раз убеждался в том, что на земле хватает злых и корыстных, лицемерных и вероломных людей. Иные в самых лучших обстоятельствах готовы солгать и предать, иные в самых худших обстоятельствах живут честно и чисто. Мы с папой разулись на береговых камнях, ступили в воду, и я почувствовал, как большая и сильная рука папы крепче сжала мою - еще такую маленькую.

5.

До вечера того дня я то и дело отрывался от игр с братишкой возле дома и оглядывал гору. Не знаю почему, но верхний край ее порой казался совсем близким, порой очень далеким. И хотя под вечер с нее сплыли сырые облачные клочья, там была какая-то своя, неведомая и влекущая жизнь. Под перебой мужских торжествующих голосов почти до сумерек по лотку слетали к реке кряжи: где-то там, на горе, их вырубили, притащили из лесу и скинули в лоток, и одни быстро, но аккуратно соскальзывали по вогнутому ложу, другие внезапно подскакивали, перевертывались, с грохотом врезались в гальку на берегу. Когда работу на лотке приостановили, донеслась протяжная и жалобная песня. Может, тому, кто пел, иногда не хватало воздуху, и он замолкал ненадолго и с новой силой, точно окликая кого-то, опять начинал петь. Я вообразил, что на самом краю горы, подобрав колени, сидит чеченец, такой, как погонщик буйволов, старается дозваться, допеться, услышаться... Мне стало горько, и зябко, и страшно, как если бы я звал маму и не дозвался... Всякий раз, когда я потом всходил на гору, я искал то место, где мог сидеть певец, но так и не нашел. Гора большая, в иных местах на склоне ее звуки разносятся, раскатываются вольно, в иных глохнут, едва зародясь, захлебываются в сыром тумане.

Влезть на гору можно было по тропе вдоль лотка, но там было очень уж круто. Да и боязно: а как меня не заметят и начнут сбрасывать кряжи? Можно было пойти наискосок вправо, где виднелись длинные и неровные террасы.

И вот утром, после завтрака, не спеша, с оглядкой на наш светлый деревянный домик, иду по узкой, вилючей, сжатой густыми сочными травами тропинке. Мягкая почва начинена камешками, босым ступням от них больно, и я выбираю, куда поставить ногу.

Так я добрел до полянки на которой синели цветы, похожие на незабудки, но окрас у них был погуще. Почти сразу за этим синим забелело и зажелтело

-    началось поле ромашек, больших, как садовые, но это были дикие, на коротких и крепких стеблях, они то теснили траву, то отступали перед ней. Дальше я увидел темный домишко кузни. Осмотрелся: к кузне брать или обойти ее? И тут из-за угла домишки вылетел загорелый, стриженный наголо, одетый в застиранные рубашку и штаны пацан. Он не добежал до меня, остановился на пологом склоне, выкрикнул:

-  Садам! Ты оттуда?

-  Оттуда, - ответил я.

-  А куда ты?

-  Туда. На гору.

Пацан не был похож на чеченца, а выговор у него был, как у Магомы, что жил в Грозном в соседнем доме и приходил в наш двор играть в футбол.

-  Как тебя зовут?

Я назвался и спросил:

-  А тебя?

-  Вовкой-чеченом.

Мы переговаривались с остановками, приглядываясь друг к другу и взвешивая вопросы-ответы, решалось: быть нам корешами или нет?

-  Ты и вправду чеченец?

Он совсем близко подступил ко мне, словно схлестнуться хотел, но по тому, как он держался и смотрел, было понятно: драться он не собирается.

-  Русский я. Кузнецов сын. У нас сакля за кузней. Там мы с отцом живем. А мама умерла, когда выраживала меня, и кормить взяла чеченка из аула. Я и вырос у нее, и часто бегаю к ней, она мне - мама...

-  Аул на горе?

-  Там, за полем. Как поднимешься, сразу увидишь. И Вовка ловко и быстро произнес трудное название

аула: мне оно послышалось и запомнилось так: «Скосонколдухт». Много позже, сразу после войны и потом, после возвращения чеченцев и ингушей из ссылки, я спрашивал о нем, и - тщетно. То ли я запомнил и произносил это слово неправильно, то ли переименовали аул, заселяя его русскими из бедных центральных областей России, то ли вовсе лихолетьями стерло его с лица земли. Кто знает?

-   Ты и по-чеченски знаешь?

-   А как же. Здесь же живу. И лучше знаю, чем по-русски. В классе все - чеченцы и чеченки. Ты сам в каком классе?

Оказалось, что мы оба перешли в пятый.

-   Ты хороший человек? - уставясь мне в глаза, спросил Вовка-чечен.

Я пожал плечами.

-   Никого не предавал?

-   Никого и никогда.

-   Хочешь, будем кунаками?

-   Давай!

Мы обнялись. Вовка прижался ко моей щеке щекой, похлопал меня по лопаткам. Я тоже похлопал его по лопаткам.

-   Покровимся потом, как проверим друг друга, - сказал Вовка.

Через несколько дней мы укололи себе пальцы, смешали нашу кровь. Я верил и верю, что мы стали кунаками навеки и никогда не предадим друг друга. Убедиться в этом нам не довелось - мы с того лета больше никогда не встретились. И все равно я не сомневаюсь ни в Вовке-чечене, ни в себе.

Вовка показал мне, как ловчей идти дальше, и предложил:

-   Подкрепись перед дорогой: тут земляники видимо-невидимо. Слаще сахара!

Ягоды алели в траве, маленькие, крепенькие, душистые и сладчайшие!

Полакомившись, я обнялся с Вовкой и пошел, как посоветовал мой первый кунак: в гору ли идешь, с горы ли, - все равно не спеши и делай остановки, чтоб передохнуть, иначе, обессилев, вовсе скатишься вниз... Однажды, уже в немолодые годы, вспомнив о Вовке-чечене, я и стихи написал о том, как вести себя в горах и при подъеме, и при спуске.

Я шел и шел, не оборачиваясь, пока Вовка-чечен не окликнул меня:

-   Вааа, Коляаааа!

Я обернулся, набрал в легкие воздуху и затянул ответное:

-   Вааа, Воваааа!

Эти зовы, от которых у меня до сих пор щемит сердце, не забылись, и подсказали мне стихотворение «Ва, Магома!», написанное и опубликованное, когда мне было за восемьдесят. Теперь я понимаю, что гора была не столь высокой, как показалось мне тогда, но ведь я был мал! Подъем стоил мне немалых сил - первый же такой в жизни! Все больше уставая, я смотрел под ноги и вдруг увидел, что они - на ровном: за полоской травы лежало взрытое поле. Оно было обнесено невысокой каменной грядой. Стену сложили из обломков, что картофелинами серели на земле - как я потом узнал, их выбирали, сносили на края поля, а они снова вылезали из почвы. А дальше - аул перед лесом, сакли и сады при них. Курились дымки, лаяли собаки. Оттуда же, от аула, долетала протяжная песня, странно, что не так слышная, как ниже, на склоне горы.

Я лег ничком на траву, она пахла влажно и терпко, веяло от нее приятной прохладой, и усталость проходила, словно вытекала из меня. Поднявшись, я сел, обхватив колени руками, и посмотрел туда, откуда поднялся, и, завороженный, изумленный, потрясенный, онемел. То, что открылось предо мной, было невообразимо прекрасно, неповторимо - оно запало в душу мою и стало мерой красоты, размаха, чистоты и свободы. Ничто не стерло из памяти эту картину - ни возвращение в город, ни раннее взросление мое и моего поколения, ни война, ни гордая и скудная, полная напряжения, жизнь после Победы.

Не стану пытаться описать эту картину, как описал ее в школьном сочинении - в первом рассказе моем - не получится: ни свежести той, ни яркости, ни дерзости в мышлении и отношении к слову нынче не повторить, сколько б я ни старался. Небось, тогда написал я лучше, чем смог бы сейчас.

В шестидесятых годах прошлого столетия я написал и опубликовал небольшой роман «Очень белые кучевые облака». Так вот, увиденное с горы стало тем зернышком, из которого вырос роман, той темой, которая определила тональность книги. И я просто приведу отрывок из нее: два друга - герои романа Вовка Величкин и Степка Стпанцов перед возвращением в город поднялись, как я когда-то, на гору:

«Степка примостился на кряже, Вовка сел рядом, лицом к спуску с горы. Внизу серебрилась река. Отсюда казалось, что в одних местах она медленно переливается по камням, а в других - неподвижно блещет, как полоска белой жести. И до горизонта тянулся молчаливый и задумчивый лес. Было очень тихо, но мнилось, что лес ровно и могуче гудит, даже не гудит, а поет, как провода под ровным тугим ветром. Зеленые волны плавно и невидимо катились все дальше и дальше, постепенно синея и сливаясь с небом.

А над головой громоздились белые облака. То ли доплыли сюда те, что утром были на горизонте, то ли новые родились, кто знает. Вовка помнил, что в учебнике естествознания эти облака называют кучевыми, что в них накапливается электричество, но сейчас во все это не верилось. Ни с чем нельзя было их сравнить - ни с крепостными башнями, ни со стенами неведомого города, ни с парусами, ни со снеговыми горами. Это были облака - огромные, прихотливо нагроможденные, невесомые и прочные. Казалось, любое можно поднять одной рукой и вместе с тем по любому можно пройти без риска рухнуть на землю.

Облака были напитаны светом - белым, живым, каким-то текучим и звучным. Верхние края их золотились под солнцем, но это была не густая и тяжелая позолота, а легкая, мягкая, ласковая. Где-то понизу можно было заметить сизые неверные полоски, точно кто-то нечаянно задел чистую бумагу грифелем простого карандаша, причем, не острым, а бочком. Было немного досадно, но досада прошла - так много было в облаках очень белого, живого и текучего света. Глазам стало немного больно, но Вовка не отводил их да и не смог бы - облака манили, тянули взор к себе. Вовка воспринимал их не только глазами, но и всем своим существом. А облака не только светились, но и звучали. Как лес».

Лет через пятнадцать, уже после войны, тоже летом, я был в Шатое, поднялся на плато, сел, пристально вглядываясь в леса, вершины, и облачное небо над ними

-   пытался заново пережить то, что пережил в детстве. Тщетно: восприятие стало иным, хотя все вокруг было красиво, чисто, величественно. У меня сохранился снимок, сделанный в тот день, так что до деталей можно вспомнить увиденное тогда. Да ведь важны иные детали

-   те, что в душе, и такие, какими были запечатлены душой, которая подсказывает слова.

Свежеиспеченный пятиклассник, я писал свой первый рассказ стальным пером, обмакнутым в стеклянную чернильницу-непроливайку. А теперь переношу текст с бумаги в компьютер - ни следов поправок, ни клякс, ни косой красной линии на первой странице тетради, ни «кола», замененного «пятеркой» - на последней. Но главное-то - в благодарной памяти, которая и нынче переносит меня в неповторимый уголок Чечни - уголок, который, я надеюсь, и ныне ждет моего возвращения, как я и ныне стремлюсь туда - в ущелье где-то близ верховьев Аргуна, может, возле Итум-Кале.

Не передать, как мне хочется побывать там, увидеть горы, леса, облака в небе и, перекрикивая шум реки и ветра, позвать: «Ваааа», обращаясь к минувшему, к детству моему, ко всему былому и невозвратно ушедшему. Если воскликну это именно там, может, минувшее и отзовется: чего не бывает на свете! Но время непроходимей расстояний! Да, к счастью, то, что не удается нам на деле, удается в грезах и памяти - спасибо им за это.

 

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить

©НАНА: литературно-художественный, социально-культурологический женский журнал. Все права на материалы, находящиеся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ. При использовании материалов сайта гиперссылка на сайт журнала «Нана» обязательна.